Один день - Страница 9


К оглавлению

9

Пора идти. Страница подходит к концу, а в соседнем помещении — «взволнованный гул зрительного зала»: кажется, они кидаются стульями. Я заканчиваю эту работу через две недели (аллилуйя!), и Гари Наткин, наш режиссер, хочет, чтобы после этого я придумала спектакль об апартеиде для начальных классов. Кукольный спектакль, можешь представить?! Полгода скитаний по трассе М6 с куклой Десмонда Туту. Пожалуй, я откажусь, тем более что написала пьесу для двух актрис про Вирджинию Вулф и Эмили Дикинсон: «Две жизни» (или «Две лесбиянки в депрессии»? Еще не решила). Может, поставлю ее в каком-нибудь захолустном театришке. Как только я рассказала Кэнди, кто такая Вирджиния Вулф, та заявила, что очень, очень хочет ее сыграть, но только если можно будет снять на сцене блузку, — так что мне даже не надо подыскивать вторую актрису. Эмили Дикинсон сыграю я, и блузку снимать не буду. Оставлю тебе пару билетиков.

А пока я должна выбрать, где буду жить — в Лидсе или Лондоне. Ох уж эта проблема выбора. Пыталась побороть желание переехать в Лондон — это так неоригинально, — но у моей старой соседки Тилли Киллик (помнишь ее? Большие красные очки, радикальные взгляды, бакенбарды?) освободилась комната в Клэптоне. Правда, она называет ее гардеробной, что не слишком обнадеживает. А что это за район — Клэптон? Ты скоро в Лондон вернешься? Эй, может, вместе снимем квартиру?

* * *

«Вместе снимем квартиру»? Эмма ужаснулась, покачала головой и застонала, потом добавила: «Шучу, конечно!» И снова недовольно хмыкнула. Люди всегда так говорят, если на самом деле не шутят, ни капельки. Но зачеркивать поздно. Как же закончить? «Всего хорошего» — это слишком официально; «tous mon amour» — слишком фамильярно; «с любовью» — глупо… В дверях возник Гари Наткин.

— Все по местам!

Он с кислым видом распахнул дверь, словно провожая их на казнь, и, прежде чем передумать, она написала:

Я так скучаю по тебе, Декс.

Добавила подпись и поцелуй, глубоко отпечатавшийся на тонкой голубой почтовой бумаге.

* * *

Мать Декстера сидела за столиком кафе на Пьяцца Ротунда, небрежно держа в ладонях книгу; глаза ее были закрыты, голова откинута назад и чуть в сторону, как у птицы, — она ловила последние лучи заходящего солнца. Декстер подошел не сразу, а присел сначала рядом с другими туристами на ступени Пантеона, глядя, как к матери подошел официант, чтобы забрать пустой бокал, — он ее напугал. Потом они оба рассмеялись, и, судя по выразительным движениям ее губ и жестикуляции, она заговорила на своем ужасном итальянском, коснувшись ладонью рукава официанта и кокетливо похлопывая его по руке. Официант явно не понял ни слова из того, что было произнесено, но все равно улыбнулся и вымолвил что-то не менее кокетливое в ответ, а затем ушел, оглядываясь на красивую англичанку, что коснулась его руки и сказала что-то непонятное.

При виде этого Декстер улыбнулся. Старая фрейдистская идея, о которой ему впервые сообщили шепотом еще в школе — что все мальчики втайне влюблены в своих матерей и испытывают ненависть к отцам, — казалась ему вполне объяснимой. В его мать влюблялись все, кого он знал, и, к счастью, он не испытывал ненависти к отцу; как и в остальном, ему повезло.

Нередко за ужином в оксфордширском доме, в их большом зеленом саду, или на каникулах во Франции, когда мать засыпала на солнце, он замечал, как на нее смотрит отец — глазами преданной собаки, с тупым обожанием. Высокий, замкнутый, с вытянутым лицом, Стивен Мэйхью был старше нее на пятнадцать лет и, казалось, не мог поверить своему счастью. Мать часто устраивала вечеринки, и Декстер — если он вел себя хорошо, ему разрешали не ложиться спать — наблюдал за тем, как вокруг нее формировался кружок из послушных, преданных мужчин. Это были умные мужчины, сделавшие удачную карьеру: врачи, адвокаты и люди, выступавшие по радио, — но рядом с ней все они превращались в мечтательных мальчишек. Он смотрел, как она танцует под музыку ранних Roxy Music с коктейлем в руке, слегка покачиваясь с таким видом, будто ей никто на свете не нужен, — другие жены лишь уныло смотрели на нее и выглядели на ее фоне тупыми и бесцветными. Его школьные друзья, даже те, что в школе казались крутыми, рядом с Элизабет Мэйхью превращались в карикатуру на самих себя — кокетничали в ответ, когда она с ними флиртовала, брызгались водой, говорили комплименты по поводу ее ужасной готовки — подгорелого омлета, присыпанного сигаретным пеплом вместо черного перца.

Когда-то она изучала моду в Лондоне, но теперь у нее был свой антикварный магазинчик в деревне: дорогие ковры и канделябры пользовались большим успехом у благородных семей из Оксфорда. Вокруг нее по-прежнему витала аура 1960-х — Декстер видел ее старые фото, вырезки из поблекших цветных журналов, — но она не испытывала ни грусти, не сожаления, что отказалась от той жизни ради респектабельной, безопасной, удобной роли матери семейства. Как было ей свойственно, она точно чувствовала момент, когда нужно уйти с вечеринки. Декстер подозревал, что у нее были мимолетные романы с врачами, адвокатами, людьми, выступавшими по радио, но сердиться на нее было невозможно. И все их знакомые говорили одно и то же — что «это» у него от матери. Правда, никто не уточнял что именно, но все как будто знали: внешность, разумеется, и жизненная сила, и здоровье, но также и небрежная уверенность в себе, точно он чувствовал, что имеет полное право всегда находиться в центре внимания, на стороне победителей.

Даже сейчас, когда она сидела в своем бледно-голубом летнем платье и искала спички в большой сумке, казалось, что вся жизнь на площади вращается вокруг нее. Внимательные карие глаза на лице в форме сердечка, обрамленном копной черных волос в нарочитом беспорядке, поддерживать который стоило немалых денег, на платье расстегнута лишняя пуговица — безупречная небрежность. Она увидела его, и лицо ее озарила широкая улыбка.

9